zabika.ru 1 2 3

Кирилл Берендеев



ПИСЬМА С ИСТРА




В жизни так мало красивых минут,

В жизни так много безверья и черной работы.

Мысли о прошлом морщины на бледные лица кладут,

Мысли о будущем полны свинцовой заботы,

А настоящего — нет… Так между двух берегов
Бьемся без смеха, без счастья, надежд и богов
.

Саша Черный

После завтрака я обычно иду на прогулку. Маршрут одинаков, и начинается с узкой улочки, петляющей по гребню холма. С нее лестницей с широченными неровными ступенями, то два шага, то все четыре, спускаюсь к шоссе, сажусь на экспресс. От площади Махатмы Ганди, что разделяет парк и комплекс старых университетских зданий, бреду аллеями старых кряжистых лип бреду до самой реки, а там уже либо прохожу мимо базилики пятнадцатого века до троллейбусной остановки, либо до мечети двадцатого на автобус. Если погода хорошая, спускаюсь к реке. От моста, соединяющего старый и новый город, эскалатором, реже пешком, поднимаюсь к троллейбусу и еду до Университетской площади. Останавливаюсь там только, когда бывает желание потолкаться среди туристов и гостей города, иногда приятно услышать русский язык, иногда он режет ухо, и хочется забыть даже то усердие, с каким я учил его в школе. Случалось, среди увешанных фототехникой и рюкзаками гостей, я слышал и слова на родном наречии. Сердце всегда отвечает на это одинаково, мне по-прежнему больно встречаться даже взглядом с теми, кто, как я, совсем недавно составлял часть моей страны, а теперь находится в добровольном или принудительном изгнании. Так что я стараюсь выходить на Университетской только в послеполуденный час. Именно тогда поток туристов иссякает, площадь заполняется аборигенами, спешащими по своим делам, и я куда спокойней прохаживаюсь меж базаром и магазинчиками, заглядываю на лотки с прессой, иногда покупаю газету. Местный язык я знаю все еще плохо, он будто отскакивает от меня. Но торгаши готовы предложить газеты со всего континента, те, что не смогу прочесть: «Эль Паис», «Таймс», «Либерасьон», «Репубблику», «Дагбладдет». Затем рассматриваю картинки, усевшись в ожидании трамвая; вид у меня, верно, дурацкий. Но, кажется, это смущает лишь одного меня.


Позванивая, прибывает трамвай, подвозя меня почти до дома, до жилого комплекса «Паруса», в котором расположен лагерь беженцев; вместе со мной сходит еще несколько стершихся лиц, исчезающих в неуютных обшарпанных подъездах. Еще десять минут пути, и вот корпус шестнадцать, бетонная махина в десять этажей и пятнадцать подъездов. Я дома.

Нет, не дома, конечно. Вернее…. Я всегда начинаю противоречить себе, когда пытаюсь разложить по полочкам случившееся за последние одиннадцать месяцев. До сих пор не могу принять происшедшее, Анна говорит, никто не сможет, на это нужны не годы даже, десятилетия. Я только раз пошутил над этим: мне пятьдесят три, это что же, до самой смерти? И смолк, не закончив. Анна подсела, обдав теплым кокосовым запахом. Сказала просто: если принять не получится, попробуй хоть посмотреть со стороны. Разобраться, что было, что стало: положи на одну ладонь прошлое, на другую будущее и сравни. Первый раз я слышал от нее такие слова, обычно она шутила, или подтрунивая, меняла тему, порхала по поверхности, подобно бабочке, боявшейся и взлететь повыше к солнцу и опуститься на землю, видя свою гибель и там и там. Сейчас коснулась крылом земли – и тут же замолчав, улыбнулась, воспарила ввысь, взъерошила черные пряди начавших быстро седеть волос. И спохватилась, у нее встреча в обществе, надо собираться. С порога напомнила о руках и упорхнула.

Анна, не земная, не небесная, розовое облако, облекшееся в тугую плоть, наверное, я с тебя и начну.
Мы познакомились в первый же день моего прибытия, но тогда я не замечал лиц и не запоминал имен. Все смешалось, враз тронувшись с мест, завертелось, закружилось в неистовой пляске, шальном танго, пластинку заело, но никто не замечал этого, продолжая безумный танец.

В аэропорт меня доставили в автозаке, когда дверь камеры открылась и меня прикладами допихали до машины, я ничего не чувствовал. Так только говорится, что в эти минуты вся жизнь проходит перед глазами – у меня она осталась в глубинах памяти. Дверь разверзлась черной бездной и тут же захлопнулась. Кажется, путь длился долго, не помню, словно отключился на все это время. Вспоминается лишь легкая мелодия из кабины и охранник, он изредка выглядывал в оконце, забранное решеткой, вздыхал, размышляя о своем. Машину сносило с дороги, дорога от «Белого камня» была плохо вычищена, – или это я выдумываю сейчас, глядя на пустоту, разверзшуюся меж захлопнувшейся дверью и дверью открывающейся?


В аэропорту меня долго вели черными ходами, вот это я запомнил, а затем вывели на середину большого зала, пустого, неприятно гулкого, я страшился говорить в нем, лишь молчал, как казалось, вжавшись в пол, ожидая… да уже непонятно чего именно. Полковничий чин передал меня другому полковнику, чужой формы, оба расписались на бланке, пожали, как-то буднично, друг другу руки. Меня спросили о чем-то, я молчал, глядя на по-прежнему расшнурованные ботинки. И затем уже повели к самолету. Маленькому двухмоторному моноплану, человек на шесть от силы: кроме меня вывозили еще кого-то. Летели долго, снова долго, полковник пытался расшевелить меня, предлагал шампанское, – напрасно. Я упрямо молчал, так что он довольствовался беседой с другим изгнанником, уже в самолете начавшим наслаждаться каждой минутой новой жизни. Захмелев, он все равно продолжал пить, повторяя один и тот же тост: «За свободу!», его слова не оставляя во мне следа, проходили насквозь, будто нейтрино, исчезая за кормой самолета.

Дальше была встреча, восторженные, с какой-то долей остервенения пожимавшие руки и обнимавшие нас, меня особенно, ведь я так и не отогрелся в пути. Стал потихоньку понимать, что произошло, но не верил. Не хотел верить, что все кончилось вот так. Ожидал другого, кажется, и в минуты встречи в аэропорту, все еще видел покинутый автозак под вспышками блицев, под рев и вскрики толпы. Он и после не давал мне покоя, когда меня перестали водить из одной студии в другую, где-то около двух или трех недель, первое время спрессовавшись, не оставило заметного следа, кроме ощущения постоянной неловкости, комканых слов и непонятных команд. Меня что-то спрашивали, я что-то говорил, сейчас все это кажется бредом, тяжелой болезнью, от которой до сих пор с трудом отходишь.

Наконец, я как-то разом остался один, меня будто выкинули с этого казавшегося бесконечным танца, за толпу вечно восторженных зрителей, мое место занял иной, ему скандировали и его обнимали, посвящали часы эфира и полосы газет. Само представление оказалось бесконечным, а вот мне надлежало как можно быстрее освободить место для нового героя.


В этой суете я не сразу понял, кто был со мной все это время. Кто незаметно подсказывал мне тихим шепотом и ласково сопровождал от студии до дома, сажал в такси и вез к новому месту обитания, вот этой квартирке на окраине города. Мне казались то разные лица, то одно, будто объявшее всех их. Женщина, которую я начал различать только по теплым прикосновениям и тихому голосу. А еще, но это немного позже, по задорному, ясному смеху.

Я говорю сейчас о тебе, Анна, верно, ты уже догадалась. А вот я научился воспринимать тебя, отделяя от всех остальных женских лиц, молодых и старых, красивых и непривлекательных, лишь по прошествии времени, когда оказался среди зрителей, безмысленно взирающих на нового участника передачи. Восторженно хлопающих или свистящих, смотря кто и что говорил. Но всегда эмоционально, словно на футбольном матче, реагирующих на всякое действо.

Это тревожило, поражало, но и восторгало, ведь я тоже смотрю со стороны, не в силах привыкнуть. Может, оно и лучше, – для взвешивания на ладонях, что предложила мне ты. Быть сторонним наблюдателем последние десять месяцев мне удавалось лучше всего. Мой мир закрылся раз и навсегда, когда кто-то, да, это был Колобок, показал мне наши «Известия» со статьей об очередном перебежчике, променявшем родной сухарь на заграничные пряники: примерно такое сравнение привел автор статьи. Следом располагалась выписка из документа, объявлявшего меня персоной нон грата, невозвращенцем; поначалу я не поверил этому, я возмутился, я первый раз взорвался, наорав на Колобка. Кричал, мол с вашей-то техникой можно сделать газету и поприличней, не такую серую и тусклую, не такую убогую, в сравнении с ярким разноцветьем газет, которые я ныне покупаю в киосках или с лотков. Не отнимать у меня последнее, что осталось.

В ответ Колобок только пожал плечами и, бросив газету на стол, молча вышел из квартиры, тяжко бухнув на прощание дверью. Несколько часов я не смел подходить к ней, а потом не выдержал, и первый раз пришел к тебе, Анна. Сам, без приглашения.

Ты никогда не любила своего родного имени, предпочла ему новое, данное при крещении десять лет назад где-то в Австрии, Германии, Польше или… а ведь я до сих пор не знаю, откуда ты родом. Не спрашивал, стесняясь или же, нет, до сих пор упоенный твоей воздушной легкостью, не хотел, чтобы ты задевала земное. Да и не стану, ведь ты говоришь, Европа едина, так какая же разница, откуда ты родом, раз нет границ, и родители зачали тебя в одной стране, родили в другой, воспитывали в третьей, а ты переехала, сменив пару стран, сюда, обосновавшись в городке, последние семь веков стоявшем на перепутье торговых путей. Ставшим домом изгнанникам, род которых представляю здесь я.

Нас не так и мало в стране. Несколько диаспор, с течением десятилетий расползшихся друг от друга подальше, не желая встречаться: у каждого находится множество причин для подобного избегания. Есть они и у меня, но пока я вынужден жить бок о бок с другими. Одни здесь месяцы, другие годы, немногие десятилетия, иные и жаждут уехать, да не имеют возможности.

Вот странно, прежде эти люди никогда не проявляли подобной неприязни, ровно «освободившись от оков узурпации» или как еще называют прибытие сюда, они отделались и от других обязанностей, накладываемых тамошним обществом: дружества, участия, поддержки. Взаимопомощи и понимания. Разом превратившись в одиночек, случаем сходящихся на время и, по истечении оного, немедля спешащих расторгнуть всякие узы союзничества. Они стараются не говорить на родном языке даже в кругу семьи, спешат отринуть его, как нечто мешающее им жить и работать.

Хотя нет, из тех, кого я знаю, здесь мало кто работает. Остальные предпочитают перебиваться субсидиями, программами помощи, оказываемыми им как государством, так и частными структурами. В том числе и той, «Мир без границ», где работаешь ты, Анна. Наверное, это легко объяснить, ведь не имея ни малейшего представления о бегстве за границу, об этой самой границе, новичок, за исключением крупных спецов в своей области, за которыми давно велась и ведется настоящая охота, имеет малое, но самое радужное впечатление. Особо подкрепляемое первыми встречами и уничтожаемое через пару недель, когда наступает очередь нового перебежчика из-за железного занавеса, коим наша страна старательно пытается защититься от внешнего мира, а прежний оказывается с разбитыми иллюзиями у окошка кассы помощи, с чеком на несколько сотен евро, его ежемесячной подачкой. Если он прибывает один, или вознамеривается не связываться с диаспорой, в лучшем случае его ждет работа на заводе: штамповщиком, наладчиком, упаковщиком, – и неважно каков его диплом и прежние заслуги. Но и то предстоит пройти курс переквалификации, ведь этот мир столь разительно отличается от покинутого, что во всем буквально требуется новое знание, настолько новое, что оно попросту сбивает с ног.


И разве что этим заставляет сбиваться в диаспоры, шумные, нетерпимые, неприветливые. Банды неудачников, прошедших многое, чтобы выбраться из страны, но увидевшие далеко не то, чего так желали во снах и грезах, променявшие сухарь на столь засохший пряник, который не размочить и в серной кислоте. Наверное, это запоздалое разочарование заставляет их чураться друг друга, по крайней мере, на меня подобная перемена подействовала именно так.

Иногда наша община собирается вместе, это связано с прибытием журналистов, изредка вспоминающих о новой жизни «жертв режима» или посиделок с новичками, от которых служители пера и микрофона только отстали; аборигены, снедаемые ненавистью, делятся ей с новоприбывшими, со стороны их заседания походит на вороний грай.

Счастье, ты уберегла меня от этого. Вытащила за порог и увела к себе на почайпить, я ожидал услышать издевки и насмешки над тобой, как это принято в моей новой среде, но ничего подобного не случилось, гробовое молчание стало ответом на наш скорый уход.

Так я первый раз оказался у тебя. Ослепленный светом, я замер на пороге, пока ты, правоверная католичка, благодарила богородицу за легкий путь домой, за тепло очага; ровно так, уходя, ты просила у нее хорошей дороги и удачи в конце пути. Но это позже, позже, сейчас я стоял, неотрывно глядя на комнату, казавшуюся мне пустой, светлую, в холодном мраке наступающей ночи, теплую, нежную.

Последнее я понял потом, или сразу же, но опосредованно, помню, первым делом шагнул в нее: большая, не чета моей, метров двадцать с небольшим, она имела выход на балкончик-вазочку, где ты выращивала гортензии, фиалки, кохии и лилии, крохотное пространство заставленное кадками, горшками, вазонами, по вечерам наполнялось нежным ароматом маттиол. Мебели нет, вернее, я не сразу приметил ее в пустом объеме: у меня за спиной, в неглубокой рекреации, находилась, отгороженная газовой завесью кровать и гладильная доска, за ней маленький шкафчик; у окна невысокий, почти игрушечный столик с ноутбуком и такой же пуф, у двери на лоджию, метровый телевизор на подставке, рядом две полки с душеспасительной литературой, а под ней, будто не хватило места или скорее, из-за невозможности совместить несовместное, прямо на полу, в ряд детективы в попугайной обложке. Бледно-серый ковер, занимавший все пространство меж стенами. И трехрожковая невыразительная люстра. Все.


Будто келья. Я потоптался у входа, не решаясь переступить незримый порог, видя мою нерешительность, и ни слова не говоря, ты отвела меня на кухню: самую обычную, верно для таких как я и предназначенную, с массивным столом, тремя стульями, холодильником выше меня ростом, стиральной и сушильной машинами, полками и тумбами с нежно-розовыми цветами. Вместо часов над столом висело сердечко. Ты положила на стол несколько упаковок с чайными пакетиками, я никогда не пробовал белый, и выбрал его. И немного самодельного коржа с яблоками.

Разговор завязался сам собой, неторопливый и искренний. О политике, вере и обществе мы не говорили никогда, ты никогда не давила своими взглядами на мир, я не забирался в твой монастырь. Хотя мысль о келье не давала покоя; о кровати за газовой завесью. Всю ночь я промаялся ей, видя и ощущая то, о чем никогда прежде не помышлял. Месяц примерно спустя, может больше, признался в этом, ты рассмеялась, озорно, весело, сводя к шутке, я продолжал настаивать. Ты замолчала, пристально вглядываясь и не говоря ни слова; ноги снова устали, как в тот, первый раз, ты положила их на пуф, старательно прикрыв. Юбка была строгой, чуть ниже колена, не в ней дело, верно в тебе самой. Что-то излучало твое лицо, лишенное косметики, покрытое конопушками даже в холодный февральский день, тот первый день нашего общения, что-то было в нем, тайное, сокрытое, что я смог распознать, лишь погрузившись в сон. Через день, раньше не получилось, набился в гости снова, буквально набился, под дурным предлогом, молча пожирал взглядом и не притронулся к чаю. А ты сидела в пижаме, только со сна, едва успев завязать в узел пшеничные волосы, улыбалась, пряча глаза и пыталась найти то, что могло бы успокоить, разрядить атмосферу. Взволнованный, я наконец, откланялся, едва выйдя, прислонился к холодной стене и долго стоял, смотря на вещи, занимавшие тупичок подле твоей двери, им не нашлось места в келье, и потому они были изгнаны в общий коридор: два кожаных кресла, журнальный столик и одностворчатый шкаф. Коридор запирался от лифтов, соседи ходили в ту же церковь, что и ты, работали там же, где и ты, а потому та запертая на ключ общность, которой я был лишен, казалась мне проникновенной, я не хотел возвращаться к себе. Трудно сказать, сколько просидел в кресле, прежде чем услышал щелканье замка, – испугавшись встречи, поспешил к лифту прежде, чем соседка откроет дверь.


И в тот день, и месяц спустя, когда я признался в очевидном, ты все искала отговорку, ту единственную, что дала бы нам возможность продолжить встречи, и безболезненно лишив меня главного устремления, не отпугнув и не обидев. Что-то нашлось, ты заговорила о бывшем муже, это сработало, не сразу, но сработало: ты стала рассказывать, как пришла к вере в Христа, а я слушал, глядя на край скатерти, без прежних мыслей, надежно закупорив их в тайную комнату души.

Или нет, ты говорила о вере позже, когда неожиданно в марте зацвел декабрист, да верно так, а перед этим, было что-то о нелюбви соприкосновений, это помогло, но не сильно, тогда, для закрепления, ты помянула о муже, о Христе, об избрании, о теперь уже вечном девичестве и говорила долго, пока не пискнул телефон, напоминая о звонке или встрече или еще чем-то, мы простились наскоро, обещая встретиться еще: как раньше. Напоследок ты улыбалась, немного устало, но так искренне – и пришла снова во сне.

Прежде все было проще – в двадцать три я влюбился, с маху и казалось, навсегда, в сестру сокурсника из общежития. Она приехала на выпуск, сама только закончила техникум, первый раз оказавшись в столице. Позже решила поступать, только в экономико-статистический, а не в инженеров транспорта, который закончили мы, тогда пьяные открывшимися перспективами. Особенно я, ведь все две недели ее визита, проводил в прогулках по городу, показывая достопримечательности, заходя на выставки, в музеи, бродя по паркам и по бульварам вдоль реки, несшей свои воды в другое море.

Я обещал положить на ладони, взвесить прошлое и будущее, написал столько всего, а до сих пор не продвинулся в этом занятии. Хотя бы теперь буду внимательней к тем записям, что взял привычку вести по вечерам, когда дневной поток впечатлений, схлынув, оставляет после себя отмели, на которых плещется живая, оставленная отливом мысль. Первое время их было так много, я не успевал собирать, еще стоял по пояс в черной воде, а уж занимался новый день, под вечер приносящий новый улов, я буквально задыхался им. Несколько раз бросал попытки, чувствуя их тщету, и лишь бродил по отмелям, глядя, как умирает на солнце брошенная на произвол судьбы мысль. Но всякий раз перебарывал себя: таково уж мое прошлое, что не привыкло искать утешения в будущем, но всегда готовилось достойно встретить его.


Как сегодня: днем возвратили из больницы Колобка, куда он попал с сердечным приступом неделю назад, воевал с молодежью, настроенной против существующего порядка. Здоровяк, никогда и ничем не болевший, вот уж не думал, что его можно хоть чем-то пронять. Психанул на призывы к местной олигархии делиться, пытался вырвать и растоптать плакаты, да еще получил от подоспевшей полиции. Я навещал его в палате, странно он там выглядел: крепкий мужик под метр восемьдесят, эдакий сервант с серым лицом и недвижным телом, от руки тянется пластик трубки к капельнице, глаза сверлят негасимым огнем, разве чуть притухшим. Ежик на голове отрос, кажется, Колобок выстригал его ежедневно, оставляя миллиметров пять жесткой щетины сквозь которую были видны крохотные проплешины в смоляных волосах; щеки круглого лица впали, обнажив высокие скулы.

Со мной беседовать в первый раз он не пожелал, после, когда я пришел с его женой, все же разговорился. Голос ломался, за восклицанием следовал сиплый шепот отчаявшегося в своем выборе человека. Как же они могли, повторял Колобок непрерывно, повертывая голову то ко мне, то к супруге, сидевшей по другую руку, как посмели, ведь они еще так молоды, они ничего не понимают, школа жизни только открыта, позорные первоклашки, как они могли так быстро сдаться, идти на баррикады! Не за этим их отцы прибыли сюда, в чужой монастырь со своим уставом не ходят, да что они на самом деле хотят, устроить прежнее отечество здесь, в центре цивилизации?

И продолжал глухо, не глядя на меня: а еще полиция продержала в кутузке почти сутки, я объяснял, я предъявлял документы, я ведь не с ними, совсем другой, законопослушный гражданин, убежденный сторонник…. Я не слышал, что сказала ему Марта, он замер и долго не говорил более ни слова. А потом глухо попросил ее зайти назавтра к трем, она кивала, сжимая руку. Снова оборотился ко мне, но я понял и так, тихо вышел.

Странная они пара, вроде бы оба идейные, сошлись на собрании христианско-демократической партии. Мне поначалу казалось, что их брак сходен с отношениями Ленина и Крупской. Детей у них не было, я не мог понять этого, впрочем, у тебя ведь тоже нет детей, Анна и мне тоже это кажется странным. У меня их двое, озорная подвижная, ни на мгновение не могущая остаться в равновесном покое Стрелка появилась через год после бракосочетания, спустя полтора свет увидел Тополек, тихий, скромный, стеснительный, странно не похожий на свою сестру. Да ни на кого из нас, он так и пошел своим путем по жизни, ни на кого не оглядываясь, ушел в журналистику, теперь вот добрался до редактора литературной странички журнала. Сам пишет стихи, но никому не показывает, не то стесняется, по своему обыкновению, не то считает их своим интимным выплеском, до которого никому не должно быть дела.


Стрелка, она другая, настоятельная, целеустремленная, пошла по маминым стопам, когда подрос Тополек, мы так и разделились в своей двушке, я жил с ним, Стрелка с мамой, каждый делился секретами и проблемами со своим родителем, иной раз пересекаясь на общих советах: мы по-прежнему старались не показывать трещин детям, но ведь дети глазасты, все замечают. Помню, года в четыре Тополек мечтал догнать сестру и стать старше ее, вырасти за четыре года на пять, как обещало и обещает государство – пятилетку в четыре года, – как же он обиделся, когда понял истинную сущность времени. И непонятно на кого больше дулся, на меня или на Стрелку, – но неделю почти ни с кем не разговаривал и спал в кухне.

Кухня у Колобка так похожа на нашу, почти та же мебель, техника конечно, совершенна иная, но вот все остальное, даже обои… Знаешь, Анна, я поразился. Нет, сперва меня ошеломила обыденность интерьера: вещи, вещи, всюду вещи, ну как же, твоя квартира оставалась единственной, которую я видел, мне сразу подумалось, что здесь так и принято, не иметь обилия мебели, сидеть на пуфах и лишь иноземным гостям из сатрапий предоставлять для бесед кухню со знакомой обстановкой. Я ведь ничего не знал о порядках в вашей стране, а то, что узнавал из телевизора, радио или газет – об Интернете я узнал уже здесь – касалось быта в общих чертах, рисуя уродливые картины загнивающего общества, в котором единицы купаются в шампанском, а остальные прозябают почти без средств к существованию. Да что я говорю, ты наслушалась нашей пропаганды не только от меня, почти все выходцы из социалистического лагеря, говорили одно. И удивлялись одному.

Я все никак не могу начать сравнение, но ты видишь, как это непросто, сколько всего стоит на пути, какие завалы надо разгрести, чтобы добраться до зерен, крупиц истины. Если они и есть то, за что выдают себя: за этот год я поневоле стал учиться доверять, но проверять, и прежняя уверенность в подлинности, шедшая со мной тенью от самого рождения, пересекшая горы и реки по пути, долго и здесь не давала покоя. Дивный новый мир казался куда более сложным, чем прежний, но интуитивно я искал в нем знакомые черты, понятные символы и знаки, и находил без труда, Оруэлл, которого мне принес Колобок для «освежения взгляда на жизнь» нисколько не помог, его «1984» не произвели на меня должного впечатления, банальная поделка, да еще и шершаво написанная. Я находил знаки и старался жить по ним, а когда, после выборов, они сменились, не поменявшись, я встал перед трудным выбором – не то, что чета моих заклятых идеологических друзей, Георгия и Марты, да Колобок прибыв сюда, немедля крестился в костеле неподалеку, том, который я стараюсь обходить десятой дорогой, дабы не встречать беженцев с родины, активно диспутирующих по партийным вопросам, в массе своей они поддерживали консервативные партии, и рьяно отстаивали свои позиции перед новиками у церковных врат. Но я рассказывал об этом, не буду повторяться, скажу лишь, что Колобок при первой возможности старался вцепиться в меня, наставить на путь истинный, чего было в нем больше, желания исправить или досадить, я не знаю. Наверное, поэтому, если мне доводилось приходить к ним за какой-то надобностью, я выбирал время, когда дома будет Марта. С ней можно поговорить, даже подискутировать, не срываясь в крик.


С Колобком иначе. Иногда кажется, будто поначалу он решил отбить меня у тебя. Сразу как отпустили с бесконечного аттракциона, где вновь прибывающие беженцы рассказывают одно, но всяк по-своему. И получают крупицы поддержки, которые поначалу считают неподдельными. Анна, наверное, с этого мне предстоит начать свое взвешивание, но я отвлекусь еще ненадолго. Ведь я так и не договорил о чете своих оппонентов, начал и забросил, вспомнив другое, прежде я никогда не вел дневники, верно, поэтому не могу найти нужный слог, подобрать манеру изложения, вот и перескакиваю с пятого на десятое. Никогда не надобился дневник, мы с женой старались говорить обо всем наболевшем, тем и продержались столько времени, почти тридцать лет. Да, страшно представить, в этом году у нас жемчужная свадьба. На нее полагается иметь внуков и дарить жемчуга супруге, в ответ за все пролитые ей в эти года слезы. Тополек, он вырос ветреным и упорхнул окончательно, а вот Стрелка, она как раз обещала первенцев к нашей годовщине. И придти, ведь столько лет не была.

Я слышал, у вас есть похожий обычай, по крайней мере, ты рассказывала, как отмечала ситцевую свадьбу, с таким восторгом и приятством, сколько людей тогда пришло, и, уже глухо, как после фаянсовой, одинокой, вы разошлись, не сказав друг другу ни слова. Вы перед этим разъехались, муж позвонил, поздравить, а в конце сказал, что не может, да и не хочет оставаться таковым.

Мой неистовый друг не таков, Колобок не держится за утлый челн, покидая его при первых признаках крушения, не плачет над останками, не скорбит при расставании. Ты говоришь, обычно человеку надобно приходить в себя после брака столько лет, сколько он длился – твой срок заканчивается через месяц, а мой, выходит, только начался. Вот странно, я чувствую боль, но впервые готов покинуть лодку первым, или тень лодки или что там мне досталось после отлета?

Он с самого начала думал, что в ответе за меня, не знаю, отчего я попался ему на глаза среди прочих изгнанников, таких же, как я, обменянных. Когда я впервые пришел к ним, Колобок с охотою провел меня по квартире, не смущаясь моим невежеством – а тогда оно бросалось в глаза всякому, супруга смутилась им, а вот Колобок, нет, он решительно бросился просвещать и указывать. И с той поры неотлучен, и стремление не угасло, разве что сейчас, после удара, он немного затих, но, кажется, лишь потому, что слишком слаб, чтоб добираться до меня, а Марта слишком заботлива, чтобы приглашать дорогого гостя в дом.

За прошедшие двадцать лет, как работаешь в службе, ты постоянно встречаешь новых и новых беженцев из новых и старых сатрапий, и главное, что объединяет их, это непонимание постулатов дивного нового мира в обоих его ипостасях: бытовой, и культурной. И если культурные различия нарастали веками размежевания, и с этим барьером поневоле приходиться мириться, и только дети переселенцев смогут приспособиться к ним в полной мере, но различия бытовые растут буквально на глазах, и если тогда, в начале твоего служения, они представлялись невысоким забором научно-технической мысли, сейчас превратились в почти неодолимые стены цитадели. До сих пор усилиями здесь живущих, прежде всего твоими, Анна, я карабкаюсь по ним, если не через год-другой, то ближе к концу, рассчитывая перебраться на другую сторону. Или хотя бы добравшись до самого верха, увидеть раскинувшуюся предо мной гладь мира, постепенно обретаемого. Мне интересно новое, шок, загонявший меня прежде в мое нынешнее обиталище уже прошел, сменившись искренним любопытством: ведь я инженер не только по профессии, но и по призванию. Всю жизнь занимался разработкой и усовершенствованием не только путевого хозяйства, но и оборудования, на котором производятся рельсы, фермы, перекрытия, опоры, у меня больше тридцати авторских свидетельств, половина из которых приходится на смежные с моей специальности. Я немало поездил по стране, глядя, как внедряются мои новинки или разработки моих товарищей, высматривал плюсы и минусы своей и чужой работы, и возвращаясь, снова вставал к кульману, что-то доделывая, переиначивая. Дважды по делам ездил в Советский союз, раз в Болгарию и Польшу, раз в Сирию: сначала перенимать опыт старших товарищей, затем делиться своим, награжден четырьмя знаками отличия, множеством дипломов, две мои разработки получили медали, золотую и серебряную, на международных выставках, в восемьдесят восьмом и девяностом годах; после развала Союза, они прекратились, эти выставки, но это не значит, что я не стал иным. Работал по-прежнему, последние годы лишь сбавив обороты, готовя себе достойную замену. Шестнадцать высококлассных специалистов пошли по моим стопам. Мне кажется, я сделал все для них.


Случай указал, как я ошибался. Тот самый случай, что вывернув меня, словно плуг выворачивает камешек из борозды, отбросил в чуждую страну, считавшуюся оплотом неприязни к отечеству.

Нет, я не ошибался, я просто не знал. Вернее, знал, но совсем не то, чего от меня требовалось. Колобок, он знает все ходы и выходы, привел меня к своему знакомому, работавшему в НИИ дорожной инфраструктуры, вроде все то, чем я занимался так долго, что любил и знал, вроде там я должен оказаться в своей тарелке, наконец-то.

Ничуть не бывало – я ушел и пришел опустошенный, но если прежняя опустошенность касалась грядущего, теперь она перекинулась и на мое прошлое. Я не понимал, что делают все эти люди, сидящие за мониторами, как они связываются с коллегами, находящимися за тысячи, десятки тысяч километров, в других странах, часовых поясах, работающих на месте, но немедля передающих им результаты тестирования. Я не понимал, как происходит процесс моделирования, изменения характеристик, ведь все совершалось в режиме реального времени, на стадии постройки. Я не понимал, каким образом происходит кооперация между ними: европейцами, канадской фирмой, выдавшей деньги под строительство и австралийскими подрядчиками, возводившими объект. Мир ушел из-под ног, перевернулся, вытряхивая песчинки часов памяти, обратно в верхнюю чашу, мне показалось на мгновение, что я снова школьником оказался на опытном заводе, куда нас водили на экскурсию и где показывали всякие хитроумные приспособления, призванные помочь и вдали общаться по-прежнему. Но мгновение ушло, я понял: даже такое сравнение не годится, ведь я изучал в школе устройство рации, нас повели на завод в шестом классе, перед тем, как начать учить азам профессии. Тогда я хоть понимал, о чем идет речь, но сейчас мне казалось, сами законы физики здесь действуют иначе.

Мы отстали лет на двадцать пять – тридцать от вас, и с каждым годом пропасть все увеличивается. Вы спешите, мы едва тащимся, возможно, мы вовсе бы остановились в развитии технологий после распада соцлагеря – уже тогда отставая от вас почти на десятилетие – если б не самоотверженный труд молодых, возможно, и тех, кого воспитывал я: в отчаянном стремлении достичь звезд они, целеустремленные и жаждущие, готовы были свернуть горы; как и я во времена оны. И это единственное, что не дает нам окончательно погрузиться в болото: наша техника, уже давно не меняется внутри, лишь слегка, насколько это возможно нашими невеликими силами, совершенствуется, мы что-то меняем, дополняем, удаляем: каюсь, иные смотрят на наши труды, как на переливание из пустого в порожнее, понимая, еще немного и наступит полный застой. Дважды каюсь, я не мог передать своей уверенности в завтрашнем дне всем шестнадцати, большая часть из них, по состоянию на мое отбытие, освободившись от опеки старшего, погрузилась в мечтательное созерцание медленно текущего бытия. У нашей страны есть финансовая возможность внедрить хоть что-то новое, но не такая, чтобы менять все, трижды каюсь, ибо сам участвовал в подобных заседаниях, – вот именно потому, мы и делаем ставку на собственные силы. На медленное прозябание, к коему сами и приговорили себя.


Мне становится стыдно, что я так поступал, может лучше открыть дорогу молодым, самому же уйти на покой, и потихоньку дожить до пенсии, чего там осталось, всего несколько лет. Но я хорохорился, пытался показаться, впрочем, наша страна и есть образец геронтократии в каждой сфере жизни: наш правитель недавно разменял восьмой десяток, члены партии и правительства его ровесники, неведомо когда участвовавшие в создании молодой республики. Наша чиновники, деятели науки и культуры, все, кто стоит у руля, сколь бы невелик он ни был, уже немолоды. Но продолжают цепляться, как цеплялся и я, за свой опыт, за полученные знания, будто не веря, что те, давно выращенные сменщики, поджидающие за порогом, способны хотя бы повторить, хотя бы что-то из собственных достижений. А не только с маху превзойти их.

Мы тонем, и каждому последующему беглецу будет куда сложнее, через несколько лет, – а я не сомневаюсь, что государство наше, пережившее и «оранжевые революции» и «арабские весны», переживет все прочие выступления молодых и сердитых, – в последующие годы новым беженцам дозволено будет плодить разве что армию тунеядцев, и так полонящую ваши города и веси: три четверти прибывших не желают устраиваться на работу вовсе. И не потому что не хотят, потому что могут разменять накопленные знания разве на работу подмастерья, дворника или грузчика. Я не исключаю, что по прошествии этих лет, даже подобные специальности потребуют особой квалификации, кои жители нашей страны лишены будут в принципе, и тогда… да, лучше не думать, как вы, с вашим кризисом, сможете, пожелаете кормить прибывающих специалистов, не в состоянии занять себя ничем, кроме общения с такими же отшельниками, так же вынужденными существовать за счет государства, и за то либо обожествляющие его, как Колобок, либо люто ненавидящие, как те, с кем он схлестнулся неделю назад.

А ведь я, как и он – тоже сижу на дотации. И после похода в НИИ, больше и шагу не сделал для того, чтоб обрести новую работу. Будто отрезало.


В этом плане Колобку проще, его кормит еще и партия, которой был нужен его голос на прошедших выборах, и понадобится еще не раз на всех последующих. Он пугает местное руководство вызывающим тунеядством, за это он уже получал срок у себя дома, но с другой стороны, он же вербует новых членов, новые голоса, в следующем году выборы мэра города и хотя бы здесь надо взять убедительный реванш. Его умения еще ой как понадобятся консерваторам, а значит, ему будут платить и закрывать глаза на то, что он редко когда платит по счетам сам. Даже здесь, в стране своих устремлений, в фата-моргане, он умудрился стать диссидентом, словно прошлое, за которое он дважды расплачивался тюремным сроком, никак не может оставить, подбивая на прежние поступки, которые здесь-то уже ни к чему. И все же избавиться от них Колобок будто не в состоянии.

Вчера сидел над записками допоздна, и вроде бы начал сравнение, вылившееся в остолбенение открывшимся миром; как у всякого, кто прибывает из моих краев. Шутка сказать, чтобы сходить в туалет, прошу прощения за такую подробность, требовалось узнать немало нового, даже процесс готовки мало походил на то, чем супруга занималась до самого последнего времени. Всюду буквально, приходилось учиться новому, это не просто утомляло, это обезоруживало, выматывало и, отчасти унижало – за себя, за прежние достижения, за свой дом. Помню, когда Стрелка побила в честной борьбе не один десяток мальчиков своей школы на конкурсе радиолюбителей, собрав нечто невообразимое из частей разломанных приемников – причем делала это сама, тайком ото всех, я узнал в последний момент, когда она проверяла свое чудо, запершись в туалете, – тогда она поехала в Артек, командированная от города. Звонила нам, найдя единомышленников. А потом, через год, страсть улеглась так же внезапно, как обуяла ее. Импульсивная девочка забросила паяльник и вернулась к прежним увлечениям: ей нравилось с мамой составлять сметы и рисовать графики, то, что казалось важным, было всего лишь выплеском, пускай и очень удачным.


К чему я это вспомнил – странно, уже не могу сообразить. А удалять воспоминание, набитое неуверенными пальцами, еще медленно стучащими по непривычно мягкой клавиатуре не могу, оно напечатанное, слишком дорого мне.

Нет, вспомнил, я хотел сказать о случайных, почти ненамеренных достижениях. О том, без чего вроде бы просто обойтись, ведь обходился же я, но с коими оказалось так удобно, весь новый мир построен именно на таких случайных, но удивительно удобных предметах. Как приемник Стрелки, собранный из ничего, и при этом работающий в трех диапазонах, сильно греющийся и тяжелый, но этим неплохо гладящий вещи. Стрелка сделала дефект достоинством, за что и получила путевку. Верно, это и есть тот путь развития, который мы не понимаем, а вы так легко научились приспособлять под себя. Как холодильник у Марты, который напоминает ей, когда заканчиваются продукты или сам может заказать необходимое, в магазине. Марта эту опцию отключила, «чтоб не быть плохой хозяйкой», как сказала сама, покраснев едва заметно, я ей поверил безусловно, понятия не имею, взаправду ли это, или красивая сказка, сочиненная для верующего в неслыханное торжество прогресса человека, от человека просто верующего, научившегося принимать все диковинки как должное, больше того, как давно ожидаемое подсознанием, только еще не понятое разумом.

Вот и мой ноутбук или вернее, нетбук: есть логическое, хотя и безумно дорогое продолжение заурядного ундервуда, на котором я слепым методом печатал отчеты и статьи. Я уже привык к новшеству, вернее, к самым простым функциям, вот только не отучусь с силой бить по клавишам, потому и медлю: все время кажется, будто что-то поломаю в ужасно хрупкой технике, которую еще и невозможно починить. Да, здесь ее не чинят, сдают, заменяя на новую. Еще бы, каждый год, если не полгода, она совершенствуется, выпускаются все новые модели, все с большим числом возможностей, кажется, нельзя остановиться на одной. Нельзя, чтобы она задержалась в доме хотя бы на два-три года. И это не только вычислительная техника, но и бытовая и вся электроника, даже мебель, даже автомобили: все стремительно выходит из моды, все стареет – такова плата этого мира за безумное ускорение прогресса.


Анна, может поэтому ты и не пожелала устанавливать у себя часы, микроволновую печь, да еще многое, чего требует прогресс, а то что ты имеешь, куплено давно, по меркам этого времени и будет служить до последнего. Быть может ты получишь лишь условную, в несколько евро, компенсацию за сдачу своих старых вещей при обмене, да и то не станешь покупать новинки, я спрашивал, почему так, ведь мне ты подобрала не просто современный нетбук, но немножко из завтрашнего дня, ты только улыбалась, ты до сих пор предпочитаешь, чтоб я сам ответил себе на почти все вопросы, что пытался задать. Отшучиваешься, что в женщине, пусть такой розовой и пушистой, вечной девочке за сорок пять, должна быть хоть какая-то загадка, чтоб мужчине было над чем поломать голову. У меня много времени на это, так почему бы не использовать хотя бы десятую его часть?

И ты улыбаешься и касаешься руки, едва заметно, будто проверяя, и все равно, я вздрагиваю, тоже едва заметно и странная дрожь проходит где-то в глубине меня, глубоко под кожей. Никогда прежде я не чувствовал ничего подобного, мне кажется, я могу ошибаться, но мне все равно упрямо кажется, что ничего подобного не чувствовала и ты. Ведь когда мы встретились, вернее, когда я стал рассказывать тебе о своих тайных желаниях с понятным устремлением, ты не перебивая, слушала, слегка запунцовев и опустив глаза, ты приняла мою исповедь, словно в церкви, и долго молчала, перед тем, как отпустить меня, как попытаться оградить меня от соблазна, рассказав о муже. Перед этим я говорил о своей семье, ты провела жирную параллель, на которую я ни тогда, ни сейчас не обращаю внимания. Ты говорила о вере, о том, как обрела ее еще при муже, тебе с ней было проще выносить холод ночей, и перенести его незаметный уход. Ты убеждала, прикрывая скатертью с бахромой, упругие точеные икры, пусть уставшие, но даже в малой своей части становящиеся предметом устремлений моих неустанных грез, все твои действа оказывали кратковременный эффект, спустя пару недель, особенно, если в течении их мы не виделись, все повторялось и повторяется поныне. Оба никак не можем придти к столь желанному смирению. Или не хотим?


Я не желаю давить на тебя, Анна, не хочу и не буду. Да что я говорю, сами душеспасительные беседы наши дарят несознаваемый соблазн, от которого неизвестно куда деваться. Он изменяется со временем, прежде, едва мы познакомились, едва я пришел к тебе, я жаждал тебя всего лишь на ночь, по истечении почти года, все переменилось.

Моя жизнь меняется слишком быстро, не удивляйся моей первой страсти: взять монашку. Вернее, разрядиться на тебе, Анна, нежной, простой, розовой, старательной девочке, упорно не замечающей своих лет, звонкой и, как бы ни скрывала этого, невыразимо ласковой и притягательной уже сокрытием этим, верой своей. Мне хотелось укрыть тебя за кисеей от глаз божьих, приникнуть к тебе жадно, испить страсть до последней капли. Утолить жажду, казавшуюся неимоверной. И забыться, вернувшись к оброненному себе, потерянному где-то на полдороги, в пути к миру, который никак не хочет становиться моим.

Именно так я видел свою первую попытку сойтись с ним, через тебя, твою потаенную жажду, позабытое желание. Ведь я все еще далеко, как бы ни старался сблизиться.
Первые месяцы, я с охотою принимал все даримое, без вопросов, без возражений. Отвергал прошлое, будто и не было его никогда, будто я пришел из ниоткуда. А фактически так и оказалось: нагим вошел я в новый мир, полковник, обменявший меня, приказал оставить в здании и одежду, дав взамен ту, что вроде подходила по размеру. Я ничего не оставил в прошлом.

Этот символический жест очень подействовал на меня, на несколько месяцев я действительно отринул минувшее, наблюдая за ним взглядом стороннего человека. Ровно так же, как я пытался в молодости, верно, от этой заскорузлой стабильности бытия все бегут. Мои дети не исключение.

Первым сорвался Тополек, у нас всегда с ним были не принципиальные но все же разногласия, но если в школе он терпел мой раздутый авторитет и бесконечные награды «по совокупности», то в нынешние, пустот


следующая страница >>