zabika.ru 1 2 ... 24 25

Владимир Миклавчич

АРКА
Роман-интонация
Я никогда не понимал, что ей от меня надо. Да и не искал объяснений, зачем она мне. Такая. Куцый одуванчик, потерявший от ветра жизни «белость и пушистость», за исключением трёх­четырёх пёрышек.

Когда её не было рядом, я совсем не вспоминал о ней. Не скучал, не мерил время сладким, как осенний дождь за окном, предвкушением встречи. Но, стоило увидеть эту, затерянную в ожиданиях мира, молодую женщину — где­то на улице, в троллейбусе или магазине — что­то внутри словно обрывалось. Так бывает всегда, когда я оказываюсь перед поездом, готовым к отправлению, — я безотчётно вижу себя со стороны: вот поднимаю ногу, вот ступаю по гулким ступеням и исчезаю в тёмном тамбуре вагона… Даже если никуда не уезжаю. И во всём — запах путей, поезда. Запах отъезда и движения. Навстречу.

Где именно она живёт, не знаю, полагаю, что в нашем районе. Зато знаю, как её зовут — откуда(?!): не помню, что бы мы когда­либо представлялись друг другу, — но ни разу не назвал по имени. Словно в идентифицирующем нас земном обращении не нуждались ни я, ни она (наиболее точное, хотя и длинное казённое слово, оно будто снимает одежды, обнажает до атомов, отметает наносное, как детектор лжи выявляет сигналы правды и сводит их в картинку идеального не­ или соответствия).

Между тем, она прекрасно знает дорогу в мой дом. Однако сама… Нет, ошибаюсь. Припоминаю случай. Она пришла. Из дождя. Мокрая, как чёрное дерево в октябре. Стояла у порога и молчала. Взглянула на меня мельком и уставилась безучастно в окно на лестничной клетке.

Она почти всегда молчит и почти никогда не смотрит на меня, будто боится увидеть знакомые черты. Даже если живёт в моей квартире два­три дня. И всё же мы разговариваем. Возможно, реже, чем прибрежная галька на пляже, но всё­таки…

Более того, в наших отношениях существует некий парадокс общения, некое над­ или под­, что я пока не в силах сформулировать.


Её странным образом нет. Нет и тогда, когда проходит между мной и телевизором, когда в постели от нечего делать подёргивает ноготками мой сосок, когда отпивает из бокала моё пиво или оставляет на расчёске русые волосы.

Когда я вижу её вновь — я сразу чувствую, как мне не хватает её отсутствия! Жаль (или не жаль), что возникают эти ощущения только тогда, когда она со мной.

С другой стороны, мне как­то обособленно, беспричинно и безследственно всегда зналось, что она где­то есть, среди городских улиц, магазинчиков и транспорта, с утренней чашкой чая, в делах на работе или у телевизора за кружевным вязанием. Просто зналось, что она просто есть.

* * *

Пыльный город напоминал безбрежную мутную реку. Но всё живое в нём, казалось, не замечало серо­жёлтой мглистости: шевелилось, перемещалось.

Войдя в здание Центрального телеграфа, я огляделся в поиске свободной кабинки. И вдруг увидел её. Она разговаривала по телефону. Молча, держа трубку там, где положено, она без любопытства читала надписи на стене, потом стала отколупывать чешуйки краски от поверхности рамки, обрамлявшей инструкцию. Жёлтый круг с цифрой «семь» особенным солнцем сиял на стекле над её головой.

Всё выглядело совершенно случайным: и то, что я очутился в этом месте, и то, что оставил дома мобильный, и то, что внезапно и срочно захотелось звякнуть кое­кому за границу, о чём напрочь успел забыть.

Из соседних кабинок выходили люди. Но я этого не замечал: сидел на рыжем диване и ждал, пока освободится кабинка №7. Ждал и смотрел.

Тут она мимолётно взглянула на меня. Сквозь стекло. Сквозь меня. Глаза не отразили того, что встретили некую преграду. Но так могло показаться только не посвящённому в знание: без всяких выводов, размышлений и вопросов во мне на миг прозрачно отозвалось, что где­то на уровне игры Времени всё о нас с ней записано, а то, что будет, уже было. Не исключаю, что в моём объяснении сквозят отголоски ироничной мистификации, каких­нибудь «паранаук» и тому подобное; тем не менее, доля правды, — в чём­то не воспринимаемой, как данность, в чём­то пугающей своей заданностью — ох, как значительна.


Что­то было тогда и есть сейчас. Неуловимое.

Она вышла из кабинки. Я встал. Наши блуждающие взгляды соприкоснулись на мгновение. Мы одновременно двинулись к выходу. Она — чуть впереди. Между нами скользили люди, пока мы пересекали зал.

На улице, ударившей по ушам разнокалиберным шумом, мне не нужно было вертеть головой и всматриваться в лица, фигуры прохожих в поисках её — я знал, что мы идём в одном направлении. Вскоре — то ли она сбавила шаг, то ли я пошёл быстрее — мы поравнялись и, не глядя друг на друга, молча побрели рядом.

Удивление — одно из особенных проявлений человеческой сущности: ничто не колыхнулось в душе и не тронуло сознания, когда абсолютно синхронно и уверенно мы свернули за угол, затем ещё раз, чтобы утонуть в тёмной утробе арочного свода, который пробурил насквозь жилой дом вовсе не для связи с внешним миром: наполнить приключениями и загадками детские фантазии и игры — вот зачем строят в городах подворотни, тоннельчики в домах и арки.

В детстве я был счастлив оттого, что дом, в котором мы жили, и соседний — соединены между собой забором и аркой. Забор из витых прутьев, опутанных кованой ветвистой лозой, установили ещё в XIX веке два купца, которым и принадлежали дома. Но больше всего я гордился Аркой. Она напоминала вход в крепость, ворота красивого благополучного древнего города. И сама была похожа на целый город со своей невидимой кипучей жизнью: колонны сооружения венчались многогранными зубчатыми башенками, каждая из которых пронзала небо островерхим конусом миниатюрной крыши со шпилем, схожим с наконечником копья; свод, объединявший колонны, по всей длине был перекрыт крашеной жестью и имел сквозные просветы, он расширялся к центру и по форме напоминал домик, на коньке которого красовался вырубленный из железа флажок. Разнообразные выступы и орнамент в виде средневековых королевских гербов — геральдических лилий и странных знаков, напоминающих сплетённые, словно спрятанные, зеркальные свастики — символов солнца, оживляли Арку, наполняли её движением, придавали характер и важность. Не берусь определять стиль (не знаток!) и архитектурную целостность строения, потому как мнение моё будет предвзятым — я принимал её такую, какая она есть, и обожал с малолетия. Тайна, тайна целого мира — вот что окутывало каждую её линию и трещинку, а волшебные способности, которыми она обладала, помогали мне и наделяли меня самого магической силой. Временами, конечно. В особо важных случаях. Каково же было моё удивление, когда я однажды, будучи уже при делах, увидел в художественной галерее картину с изображением фрагмента забора, Арки и моего прежнего дома. Светлые радужные тона детства, прорисованные детали всколыхнули и потрясли меня, заставили в одно мгновение покадрово прожить жизнь в обратном направлении. Нет, просто перенесли сразу в счастливое детство, будто другого я не жил. Я заговорщицки подмигнул продавцу­консультанту и приобрёл детство. Вообще у меня есть семь акварельных работ и пять, написанных маслом. С изображением арок. И более сорока великолепных фотографий разных лет. На них запечатлены почти все интересные (из них уцелели единицы!) арки нашего города. Старого города. Город нового времени проглотил соседний дом, взамен же выплюнул убогий модульный магазин из стекла и ребристых «термосэндвичей». Изящную лозу воры при должностях вывезли в пригородном направлении. А гнездо моего детства, отбив с его стен лепнину и декор, изуродовали гранитной плиткой, которая отражает всякого проходящего. Но Арка!.. Они ничего не смогли с ней сделать! Потемневшая, со следами надругательства, она выстояла! Как­то я напился без повода, купил отделочную смесь и замазал выщерблины и сколы. Это было днём. А ночью — освежил её светлым колером. Конечно, восстановить орнамент я не пытался, однако радовался безмерно её умытому бодрому виду. В детстве, проходя сквозь Арку, я всегда загадывал желание.


— Дозвонилась? — спросил я.

— Дозвонилась.

— Что­то не так?

— Тётке звонила. Кажется, приболела.

— Поедешь к ней?

— Как сложится. Не всё так просто. Столько лет пыжусь — не могу название города разгадать: Таганрог…

Закурив на ходу, я пустил за собой густой шлейф дыма. И словно увидел его со стороны: прежде чем он развеется, как эхо наших поступков, будет клубиться, с нервными завихрениями поглощая пространство и атакуя окружающих.

— …Не мучайся так, — сказала она, будто подытоживая долгий разговор, когда мы вынырнули из мрачного свода в уютный, ополосканный солнцем дворик. — Ты же сам всё понимаешь.

— А я и не мучаюсь, — солгал я, скорее, себе, чем спутнице. — С чего ты взяла?

— Ты напряжён.

— Тебе показалось. Я давно разучился напрягаться. Напрягаться душой в переживаниях — ты же об этом?

— Хм… А вот я — наоборот. Как натянутая струна. Как подвесной мост между берегами, перегруженный выше всякой нормы. Видно человеку… то есть мне, не суждено жить так спокойно и уютно, как живётся домашней кошке у нормальной любящей хозяйки. А хочется.

— Смени хозяйку.

— Судьбу не выбирают.

На болотной зелени стены дома жёлтой автоэмалью было с чувством, размашисто выведено:

Бердяй — скупердяй!!!
— Так же, как не могут стереть память. Или отключить её тайной кнопкой. Вот и живут с ней годы, как с железным осколком в теле. Который ворочается. И вызывает боль до умопомрачения. Я замолчал.

Её шаг чуть сбился. Но после короткой паузы она решила закончить свою мысль.

— Если представить судьбу, как какую­то шахту или подземный ход, по которому без выбора приходиться идти, то остаётся только ждать и надеяться, что где­то в её закоулках и переходах окажется та самая дверь…

— С нарисованным очагом бумажным…

— За которой… Ну вот, съехидничал и сбил с мысли! У тебя дома есть лимонад?


Это была наша первая встреча, которую нельзя назвать первой. Никто не считает, когда ты первый раз заснул или вздохнул. Возможно, и то, и другое вовсю происходило с весельчаком­эмбрионом в утробе. И, наверное, не встреча. Спроси ребёнка — он скажет: встреча — это когда люди были врозь и вдруг оказались вместе. А у нас не было ни врозь, ни вдруг, ни вместе… Как на фотобумаге, опущенной в проявитель, проступает и обозначается нечто, доселе невидимое, но имевшее место быть задолго до чудесного явления. Никто не знает, где начало и конец нашего с ней сосуществования.

Это было наше знакомство, которое нельзя назвать знакомством. Знакомство — это когда ты начинаешь кого­то «знать». Мы ничего не хотели знать друг о друге, потому, что более того, что мы уже знали, знать было бесполезно и даже вредно.

По крайней мере, таково было тонкое, неприметное, но ясное ощущение, подтверждаемое буднями.

Одноподъездный дом, в котором я несколько лет назад скупил весь второй (и последний!) этаж, располагался в старом городе — не люблю я эти «спальные» районы, равно как и элитные скворечники с консьержками, витающим духом показухи и поспешающим за ней многооким взором зависти. На этаже жило пять семей в малюстенных комнатках на общую кухню. Одна из семей — я. Сначала съехали приличные Васильевы (эти единственные занимали поистине огромную залу). И дом оглох: канарейка, наглый кот, четверо детей, отрок­племянник и трое взрослых разом свернули балаган. Я тут же выкупил залу. Осталась бабушка Настасья, инвалид­алкоголик Тимофеич и Ирина Львовна, одинокая учительница физики и астрономии. Бабушку Настасью перевезли к себе дети, а комнатку продали мне. Алкоголик Тимофеич скончался с похмелья — мне удалось оформить жильё на себя. Ирина Львовна, легко меня соблазнявшая от тоски, так и не смогла обратить импульсивный секс в надёжный, привычный, стабильный брак. Со мной. И вскоре вышла замуж за молоденького учителя истории. Молодожёны, было, перебрались к Ирине Львовне. Но приехала мама — условия жизни в «затхлой клопоморильне» не способствовали, по мнению свекрови, созданию молодой семьи — и …добавила сыну и снохе денег на покупку отдельной однокомнатной квартиры. А комната Ирины Львовны стала последним моим приобретением. Как ни странно, сделки обошлись для моего кошелька очень гуманно.


Я снёс почти все стены, оставил лишь несущие. И (о чудо!) обнаружил колонны! Ремонт встал также не обременительно. Что­то «своими руками», где­то из подручных или «левых» материалов — получилась довольно стильная и комфортная хибара. Простор, уют и функциональность — три кита моего обитания в ближайшей экосфере.

Так и живу один в своём дворце. Я не жалуюсь ни себе, ни, тем более, другим, хотя особо сильно и не радуюсь. Почему­то. И всё же своё одиночество люблю. Продуманное и организованное. Одиночество возможностей и свободы выбора. Насыщенное. В нём всему отмерено ровно столько, сколько необходимо мне для жизненного баланса и гармонии: Арке, делу, лошадям, душе наедине с собою, компаньону с шашлыками и баней, женщинам с нежностью и ласками, путешествиям, телевизору, рок­музыке и другим важным мелочам. Правда, у иных в моём возрасте есть дети (как, например, у моего компаньона, который, с одной стороны, обожает своего сына, с другой — брезгует его вещами, полотенцем, постелью, навязчиво преследуемый его якобы сильным запахом), и они, возможно, уже озадачивают отцов оплатой за вузы или свадебными хлопотами, но эта мысль посещает меня крайне редко и не вызывает в душе ни малейшего резонанса, как невзрачный прохожий, с которым разминулся на улице.

И всё бы хорошо, но… Этих «но» несколько. И я догадываюсь, что все они являются следствием разных причин, и как всегда должна быть главная.

Мелюзгой мы для игры в «салки» (по другому — «пятнашки») придумали правило: когда сил убегать по­настоящему уже нет, а тот, кто догоняет, совсем близко, можно сказать «чик­чик (что означало звук ключа закрываемой двери), я в домике!» и сложить из ладошек над головой крышу. «Засалить» тебя уже никто не мог, не имел права. Даже если прикоснётся, а не считается!

Любой домик в детстве давал чувство защищённости. И познания новых тайн, сотворение тайн. Сотворение чего­то особенного своего и как бы навсегда. Малышня обожает строить всякие шалаши и укрытия, домики, прятаться в пещерках и других укромных местах. Выроют в огромном сугробе берложку или сложат из кусков фанеры и обломков мебели постройку, и готовы сидеть там, играя во взрослых, до той поры, пока мать с ремнём не придёт. Или набегаются с распростертыми для мира объятиями, а спать — у стенки. В «домик»!..


Им очень нужны «взрослые» домики, домики, как у родителей.

Но на самом деле они беззаботны, открыты и непосредственны, потому что у каждого из них, по крайней мере, у большинства, есть свой домик внутри. Что это — мечта, вера, незнание жизни, доброта и забота родителей — не имеет значения! Главное, что есть свой внутренний домик.

А ты сегодня вроде бы в «домике» (квартира, заработки, жизненный опыт, умения и ещё крепкие мускулы), а как на ладони! И хочется пуще прежнего отгородиться от мира зеркальными стёклами, заборами до небес или вообще уехать… Вот у меня есть теперь хорошая большая квартира, но «домика» внутри — нет. А очень хочется. До того хочется, что как­то на работе в офисе навалился на меня народ со своими бумажками, прорухами и делами первостепенной важности, а у меня на «личном фронте» и без того заторов хватало, что я возьми и сложи над головой руки крышей и ляпни: «Баста! Чик­чик! Я в домике!». Сотрудники, по­видимому, приняли мою выходку за шутку, мол, шеф сильно занят, пока не беспокоить. Или свихнулся, что без разницы. А я влетел в свой кабинет, подскочил к зеркалу и повторил обряд с заклинанием — ничего хорошего, никаких светлых изменений в душе… Только смешок над самим собой. И усталость, которая тут же опустошающе заняла место, отведённое для внутреннего «домика».

Вот мой компаньон — в «домике». Это я про дело. Если у него разрушить бизнес, он погорюет и примется восстанавливать. Если же попробовать отнять — биться будет насмерть. И, видимо, умрёт, коли происки врагов окажутся успешными. Без «внутреннего домика» человек или скитается неприкаянно, или погибает. Для компаньона бизнес не суть деньги. Это для него дело жизни. Сама жизнь. Оно греет его и радует. А проблемы он решает не как ПРОБЛЕМЫ, когда ты мрачнее тучи и озадачен, а как ребусы: азартно, виртуозно, с лёгкостью и самоотдачей. И всё, чем оброс бизнес: положением в кругах элиты города, теми же деньгами, некоторыми материальными благами и возможностями — тоже часть архитектуры и интерьера его «домика». И мой компаньон вполне заслужил себе именно такой «домик», прыгнув, нет, поднявшись из грязи в князи, из детства, почти лишённого «внутреннего домика», где в подпалённой пожаром квартире с десяток лет родители­пропойцы заливались вином и водкой, дрались, когда от голода ты пробуешь на зуб яичную скорлупу или тянешь в рот дохлого таракана вместо хлебной крошки… Впрочем был и у него свой «внутренний домик»: дружба с цепным псом. Он убегал от побоев в собачью будку. Пёс не подпускал к нему никого, за что бывал бит палками. А мальчишка лечил собаку, как мог (мочу на раны или зелёнку — пёс терпит, смотрит жалобно и благодарно); треть, а то и половину картофелины, сваренной в мундире, если принесёт соседка сердобольная — лохматому другу, и разговоры задушевные — он всё понимает, только говорит тихо. И мечта — убежать в Африку. И убежали­таки… Побег — сам факт его — счастьем оказался трепетным и безмерным. А уж куда привёл, отдельная история. Об этом мне компаньон рассказал там, в нашей очень схожей юности.


Мне кажется, отчасти я знаю ответ на вопрос, где искать мне свой «внутренний домик», и, возможно или обязательно, я его себе когда­нибудь произнесу. А пока — считаю те самые «но», равнодушно копаюсь в них или просто принимаю, не задумываясь, хотя ведаю про них всё до донышка…

Порой заваливается ко мне незваным гостем чувство вины. Тупое и знобкое, оно сковывает холодом мозги и мышцы. Будто растворяет в теле капилляры, прожилки, внутренние органы… Я убеждаю себя (уж лучше симптом психбольного!), что пикетирует меня чувство вины вообще, не «персонифицированное», так сказать, что истоки его не в явных моих поступках и грехах, а по природе своей от усталости ожидания и невроза. Но и это объяснение не приносит облегчения. Тревожное, оно изматывает, подталкивает к странным решениям и поступкам. Я устал от него, а его визиты делаются всё более частыми и продолжительными. В какой­то момент становится вдруг так страшно, что хочется прожить жизнь за секунду и стать старым — седым, морщинистым, немощным и жалким. А между делом неявно ищешь покаяния и исповеди, такой, чтобы словно всё сначала, чтобы каждая клеточка мучилась и плакала… И оттягиваешь, будто на этом свете и рассказать­то о боли своей некому. Вот и маешься: ни душу облегчить толком, ни плюнуть на всё с высокой колокольни… Может быть, поэтому я неосознанно боюсь своего почтового ящика? Боюсь до такой степени, что, когда прохожу мимо, опускаю глаза, а в душе мне хочется быстро поздороваться с ним и улизнуть до того, как он окликнет меня, а взгляд мой обожжётся о его ледяные выпученные белки… И, как ни странно, не поэтому ли я берегу своё одиночество? Может быть, я просто боюсь себя среди людей?

Но (и это для меня стержень, это для меня всё!), прожитые годы убедили меня в том, что я — голотурия. Трепанг. Stichopus Japonicus. Не в смысле «наличия» полезных аминокислот и ферментов, по спектру и концентрации соперничающих лишь с корнем дикого женьшеня, а в смысле выживаемости в мире зубастых хищников и эволюционно­бытовых угроз­опасностей. Знание это — почти как вера в Бога (понять и, собственно, сравнить я смог лишь поздней осенью этого года): панацейная воссоздаваемость, а значит — неуязвимость, а значит — никого не боишься, (разве что за близких), всё побоку!


А ещё во мне живёт что­то вроде любви, очень отдалённо напоминающее это слово­состояние. Такое далёкое, как последний аккорд эха или почти растворившийся в небе, разнесённый ветром инверсионный след от самолёта — белёсая дымка в чужом и заокраинном. Впрочем, «отдалённо», может быть, оттого, что я усердно сдерживал и прятал в данном случае вполне «персонифицированное» чувство?

— Я ищу гобелен с оленями, — сказала она (разулась, прошла в ванную, вымыла руки, промокнула их полотенцем, переместилась в зал, утонула с ногами в дальнем углу огромного дивана и уставилась в окно — ни разу не огляделась, ни разу не задумалась, куда идти, ориентируясь в незнакомом пространстве, словно по генной лоции, как осётр, который возвращается на нерест в места своего рождения). — Давно ищу. Хочу купить.

Я знаю, что она искала.



следующая страница >>